Почти
Почти четырнадцать, а мир всё не родной. Всё та же оторопь. Должно быть, я агностик: хочу, чтоб истина одна сияла предо мной, но их то две, то ни одной, то сразу гроздь их. Иду сегодня я в райком, не то в горком. У них там истина всегда сияет ясно. И, если я не объявлю, что с нею не знаком, они железным наградят меня значком. Единогласно. Мою фамилию включат они в учёт. И раз уж я не объявлю, что я агностик, то мне и грамоту вручат, и скажут: на-ка вот! Теперь ты — тот, кому почёт. Повесь на гвоздик. Я всё приму, значок надену — не сниму. Навеки, детство, ты прошло-прошелестело! Цыплёнок тоже хочет жить, забудь мешать ему. К тому же, собственно, кому какое дело? Большого моря малый плеск не исказит. Такие точно же значки полшколы носит. Никто на грамоту мою и ока не скосит. Однако я повешу, пусть пока висит. Еды не просит. Иду сегодня я в горком, иду пешком. И через двор, и через парк, и через мостик. Обвёрнут я воротником, задёрнут козырьком. И сзади хлястик узелком. Как вроде хвостик.
— 2006
Завтра, вчера, всегда
Без выходных в три смены – конец квартала, своя гордыня – гвалт за окном и грохот, сдают объект, строители страх проворны. С десяток зим тому здесь была пустыня. А нынче улица Красных Зорь. Этажи, балконы, антенны. Средние волны. Диктор сулит концерт по заявкам чьим-то, в двенадцать с чем-то. Я не писал заявок, но слушать стану, жуя сухомятный полдник. Искал разбавить, шарил в шкафах, но тщетно: Остался лишь полусладкий вздор от гостей – вчера или ранее, кто их помнит. Кто их поймёт, внезапных, зачем возникли, чего хотели? Тратились, рылись в адресном – только бы снять ленивца с кушетки шаткой. Дорогой мёрзли, вязли в снегу, хладели. На предпоследний пешком ползли: отключён подъём, что-то там не в порядке с шахтой… Вздор по чужим заявкам – а щёлкнуть жаль, уж одно к другому. Не повезло с напитком, так пусть певицу зовут Изабеллой тоже. Не всё чинить допросы себе, драгому. Не век терзаться – зачем вчера, а равно и ранее, жил, мол, как жить негоже? Да, мельтешил, слонялся. Ломал хлеб-соль, не растя колосьев. Незачем было жить, низачем и не жил, имел что лежало плохо. Чужую воду брал из чужих колодцев. И то не так чтобы очень брал – сторонясь размаха, успеха, переполоха. Эх, бирюзовые-золоты-колечики, где вы, чьи вы? В адресном не узнаешь. Не намекнут вино и певица, тёзки. Погасли зря среди лебеды-крапивы приметно-памятные когда-то цветные девичьи-птичьи глазки-слёзки… Завтра, вчера, всегда – отключён комфорт, высоки ступени. Выйдешь по что-нибудь, а наверх ползи потом без подъёмной клети. Само собой грехи, так ещё колени – то те, то эти грозят сумой при оплате в должной валюте. Не те, так эти.
— 2007
Не надо было
Не надо было думать, что само растает наважденье к лету, что призрак этот канет в Лету сам, без помощи властей. Вот если бы, едва пришёл он к нам, его мы посадили в клетку – тогда бы ни скандала, ни страстей… А нынче впору в область почту слать: явился, мол, пришелец нервный, которому не то что "руки вверх", но скажешь только "эй!" – и он уже шумит, как море. А море миру недруг верный. И призрак тоже недруг, знать бы – чей. Хотя бы знать – умён ли, глуп ли он, повадлив на какие плутни, из тех ли он, бразды при ком не взрой и сотки не засей, кто наши все початки прекратит, отменит черенки и клубни… Вкушай потом объедки, латки шей… Пытались проходимца лестью взять: мол, очень ты шумишь искусно. Надеялись, размякнет недруг, но сказали только "эй!" – и он уже молчит, как камень. А камню никогда не грустно, ему заботы нет ни до кого… Его пренебреженье таково. Его предупрежденье грозово. Не надо было думать, что само… А надо было белый, что ли, флаг пошить из лоскутов и латок, послать уведомленье в область (пусть готовят толмачей), одеться максимально скромно, остаться без щитов, не в латах, забыть на время злость и доблесть – и кинуться пришельцу в ноги… Сказать ему, что самый острый меч повинной головы не рубит: мол, если мы неправы – что ж, казни! Но лучше пожалей… А он опять шумит, как море. А море никого не любит. А море не жалеет никого. Уже по той причине, что оно – море.
— 2007
Песнь о Неведенье
На тринадцатый день календарь стушевался и время повисло отвесно. Жили в нём и не ведали мы – ни о том, сколько нам до отъезда, ни о том, доживём ли… И когда от неведенья мне и тебе почему-либо делалось не по себе – до заката пустую покинув гостиницу, шли мы в деревню. Словно снеди и вправду хотели простой (что осталась ещё от недели Страстной). То есть местной еды. Впрочем, столь же безрадостной, сколь и густой. И природа цвела, и на пасеке ульи гудели, как струны в рояли. А в воде, вдоль которой мы шли, неподвижные рыбы стояли, шевеля только ртами… Но иною казалась еда, чем ждалась, и над заводью заросль кололась и жглась, и не пресной от берега веяло мелью, но далью и солью. Намечалось начало всего, что затем. И душа совпадала с немыслимо чем. И мерещилось ей, будто небо рыдало над этим над всем. Ничего-то оно не рыдало, скорей хохотало оно и глумилось, да не вслух, не для нас, высоко. А Неведенье сладко дымилось – как река, то есть рядом. И, случись нам скатиться в Неведенье то, чтобы там воплотиться немыслимо в что, ничего-то с собою не взяли мы – кроме бы этих каникул, чей напев был неладен и голос – хоть брось, где не всё то цвело, что кололось и жглось, где ничто не умело как следует сбыться. И вот – не сбылось… Где и выжили мы бы едва ли, но где неподвижные рыбы стояли в воде – как во сне, обнимающем вечность, но длящемся меньше секунды; где душа лишь себя не боялась одной – и надменное небо смеялось над мной, но грозой не лилось и глазам не являлось. Плыло стороной.
— 2007
Примечание к «Быстрову»
В апреле, да, но был этот весь сыр-бор не первого, а второго. И прямо сидел кассир, и глядел в упор. Но он не узнал Быстрова. Узнаешь тут – когда в потолок палят, пугают огнём и дымом, и в пятнах на злоумышленнике бушлат, и шапка-ушанка дыбом. С пальбой Быстров, положим, пересолил. Но – взял-таки куш, затейник. И вышел цел, не вывели, полон сил и с полной ушанкой денег. И лишь тогда, а вовсе не до того, не загодя, не вначале, напали скорбь и оторопь на него. Но не на того напали. Теперь он знал, что зло иногда не зло, а только такое слово. Что сбросит он камуфляж, освежит чело – и мы не найдём Быстрова. Что с космосом и с собою разлад уже его не гнетёт, не бесит: вся тяжесть лишь в оболочке, а не в душе. Душа ничего не весит. Не ясно, как в итоге взбрело ему, такому теперь иному, свернуть, пусть не к реке, но некоему, действительно, водоёму. Плохой свидетель лодочник-инвалид, под сорок уже в маразме. Ни на одном наречии не говорит. По-португальски разве. Насчёт лекарств и, якобы, пузырька дающих свободу гранул: положим, был пузырёк, но без ярлыка, и тоже как в воду канул. Пока спасибо сыщикам и на том, что (денно трудясь и нощно) нашли тот самый, кажется, водоём. Или такой же точно.
— 2009
Завтра, вчера, всегда
Не умеешь ты, туземец, отдохнуть по-людски. И по плану вроде всё – а некстати. То и дело что-нибудь чему-нибудь вопреки, а в результате – вдрызг и на куски. Вчера, допустим: и фамильную ты бронзу к рукавам приклепал, и за вход предусмотрел сторублёвку, а в троллейбусе сомлел, остановку проспал – и в Третьяковку снова не попал. Не тебя вчера на целых полтора этажа от глубин, где гардероб и буфет, возвела в итоге мадемуазель Наташа. Экскурсовод. Искусствовед. Моргнёт – и звёзды гаснут… Хорошо, на этот раз не чересчур оплошал, к замминистра на ковёр не потянут. Сам плоды себе внушил, сам вкусить помешал – и сам обманут, ибо предвкушал. Ума палата! В мелодраме с первых кадров знаешь, кто негодяй. В детективе раньше всех шайку вяжешь. Но вне кадра в чём подвох и от кого нагоняй – не предукажешь. Даже не гадай. А коль скоро апперцепция в тебе не черства и тоскует от бесчинств и кощунств, то на самый крайний край в аптечке есть вещества. Поел веществ – упал без чувств. Шелестят секунды: пять, четыре, три, две, одна… А куда и почему стрелка скачет – не твоей бы в то вникать голове. Но она – слезами плачет, хочет быть умна. Семён Семёныч! Вот и водит не тебя по этажам Натали, а того же, например, замминистра… И манжеты лишь постольку на тебе не в пыли, поскольку быстро подняты с земли. Без прогноза перспектива – ещё тот каламбур. А с прогнозом – ещё тот анекдот. Всё рифмуется по принципу "лямур и тужур": подвоха нет, а рифма врёт. Ты, как встанешь утром завтра с той ноги, что правей, снова запонки свои, обе штуки, едким щёлоком промой, да смотри не пролей: уж ладно брюки – руки пожалей. И ноги тоже. Но в троллейбусе не думай, что вкусишь от плодов: где блистала Натали – место пусто. Завтра смена не её. Будь готов, будь суров! Зато в искусство вникнешь – будь здоров. Как сказал на выпускном одном балу тамада (в прошлом тренер по борьбе айкидо): можно стать и после аута бойцом хоть куда. Конечно, да. Но лучше – до. А то обидно очень.
— 2008
Интермедия 7
Гони сто сорок вёрст. Мигай, гуди, шуми. Всё снег по сторонам, да хвоя. Рельеф за кольцевой – жилой, но не живой. Чернеют имена, да сплошь не прочтёшь. Опять сейчас одно – куда, поди пойми – ушло. Не разглядел его я. В таком, как этот край, меня поди поймай. Не зря он с высоты похож на чертёж. Не то Волоколамск мелькнул и миновал, не то, наоборот, Таруса… Сечёт наискосок черта строку и слог, за что же с беглеца отчёт или штраф? Меж тех, кто на земле с моё отзимовал, чутья беглец не чужд и вкуса. Но всех, от коих мчит, он вех не различит. Лишь эти, за чертой, учтёт не читав. – Прощай, – гласят они, – вина твоя мала, но мы её тебе запомним. Почти или уже – ты сам на чертеже заметен не любым глазам по зиме. Ты сам – минутный шум, невнятная молва, зачёркнутый никем топоним. Оно пока светло, ещё куда ни шло, а ночью на земле – ты сам по себе… Черта наискосок, строка напополам. Скулит погоня, след теряя. Уж час, как обогрев угас, не обогрев, и мёрзну я, хотя одет мехово. Нельзя не миновать. Прощай, Волоколамск, вовек не разгляжу тебя я. Смешно махать рукой на скорости такой, и всё-таки машу. Да нет никого.
— 2008
Надо было
Десять первых лет – я в изумлении таращился на белый свет. Впрочем, и потом – воспринимал происходящее с открытым ртом. Даже и затем – ещё, разинув рот, нередко замирал я, нем, чуть только возникало предо мной иного пола существо и повергало в зной. Раз в густом метро одно такое угодило мне зонтом в ребро. Всякий тут бы взвыл – а я, напротив, приосанился и рот закрыл. В загсе номер пять нам поручили подружиться и совместно спать. Я лестницей бежал бы боковой – но там с букетами и в галстуках сиял конвой… Десять первых лет мы утешались идеалами, которых нет. Кризис рос, как флюс. Изъяны нечем было крыть, и назревал конфуз. Вдруг узналась весть, что можно крыть материалами, которых есть, и мы не постояли за ценой – и, где потрескалось, навесили ковёр стенной. Цел он и сейчас. Его бахромчатые джунгли поражают глаз. В джунглях виден лев, и на лице его голодном очевиден гнев. Ясно, что не Босх. Но тоже душу веселит и тренирует мозг. Недаром очень много вечеров с тех пор я скоротал, в узор означенный вонзая взор. Вечер гас и тлел. Гуляли мухи по ковру. А я сидел, смотрел. Думал года два – пока не выдумал, что муха интересней льва. Лев пред мухой прост: всего-то пафоса, что грива, аппетит и хвост. А у неё и крылышки, и ножек шесть! Она довольствуется крохами, которых есть… Сыну в десять лет мы подарили барабан, а надо было – нет. Мальчик – меломан. Повсюду ходит с барабаном и бьёт в барабан. А когда не бьёт – то окунаешься в безмолвие, как муха в мёд. И чудится тебе, что только рот закрой – и всё желаемое сбудется само. Нет? Ой.
— 2007
Тоже пародия
Чтоб я так жил! Письменность ни к чему, корифеи слога – сплошь самозванцы. Шекспир – мираж. Пушкин – негр. С пелёнок буквы вели меня – хотя и прямо, но мимо. Мама, отучи ребенка плакать, ударяясь о дорогу, а потом уже, конечно, покупай велосипед. На именины, в сорок лет. Во сне всю ночь видел деньги. Протёр глаза. Глянул – нету. Опять под музыку спал не ту. Поосторожней. Не мальчик. Мама, научи ребенка плавать или, что ли, не дышать (когда не надо), а потом уже расстёгивай карман и покупай катамаран. В саду черешня, в роду родня. Космос в придачу к метрике, от забора – и вон дотуда. Того желали вы или как? Вас, дорогие дети, никто не спросит ни до, ни позже. Не любишь двигаться – не люби. Ложись и думай. Не лягу! Что бы я ни выдумал, чего бы ни надумал я, а денег не прибудет у меня определённо никогда. А вот убудет – это да. Всё зло от музыки, всё она! Знал бы, что в ней отрава, давно оглох бы на оба уха. Порой, задумавшись, подпоёшь – после сидишь неделю полощешь горло, обняв черешню. На днях игрушечный взял пугач, приставил к сердцу – и щёлкнул. Мама, ты как хочешь, а ребенка не научишь ты летать. Бери последнее со счёта и как хочешь поступай. Но самолёт не покупай.
— 2006
Завтра, вчера, всегда
В городе вчера пришла в движенье почва. Ратуши и плац попятились, качнувшись. Памятник осел, внушительность утратив. Хрустнули пласты — но тут же всё затихло. Трепета курьёз не вызвал в горожанах. Молча над едой склонились кто попроще. Умные руками развели и только. Мудрые между собой переглянулись. С год тому примерно было точно то же. Может, и не точно то же, но примерно. Молния задела дом неподалёку. Впрочем, ничего, жильцы не пострадали. Разве что один как будто помешался. Тот, что не вполне здоровым слыл и прежде. Глубже начал он впадать в оцепененье. Чаще замирал и вскоре вовсе замер. Комнату учло жилищное начальство. Вещи увезла машина грузовая. Скудно жил жилец, конторские всё книги. Был он счетовод и на дом брал работу. Мельком удивились, нехотя вчитавшись. Думали — баланс, а это амфибрахий. Быстро увязали, ловко погрузили. Двигатель взревел — и тоже всё затихло. Надо же, вчера какая вновь нелепость. Жди опять ремонтников и следопытов. Впору замыкать ворота на щеколду. Cлишком что-то много стало совпадений.
— 2009
Конец 1-й части
От багажа избавившись и в зале ожиданья несколько остыв, себя позавчерашнего сужу не без усмешки. Отпала предыстория, на тысячу рассыпавшись частей. Теперь убытки все (издержки спешки) – долой с костей. Как оплошал в ломбарде я – пускай потом оценщик вам наврёт, анкету опровергнет паспортистка, та ещё лиса… Аэропорт «La Guardia» работает на вылет и на влёт. Беспересадочный до Сан-Франциско – в четыре часа. Ретироваться некуда. Уже в мировоззренье, в самое нутро, внедрилась и хозяйствует весёлая бацилла. Душа опять, как некогда, затребовала крыльев и колёс. И острота прицела, даль посыла – почти всерьёз. Хотя, конечно, в сущности, летание за тридевять столиц (меж коих и Манхэттен – лишь заминка, выспаться и прочь) – не перемена участи, а так себе листание страниц. И хорошо, что хоть одна картинка, да не точь-в-точь. Уразумел дистанцию – и вот уже другого цвета этажи, и вот уже трамвай не тот же, что в Москве на Божедомке. Не те над морем уровни, и рельсы расположены не те – на рубеже стихий, по шву, по кромке, почти в нигде. Но где, в укор Евразии, маршрут не озадачивает меня: я верю, что вожатый трассу эту знает назубок. А для какой оказии он влево поворачивает, звеня? А для такой, что прямо рельсов нету, есть только вбок. Оревуар, отечество! И вы, его дымы, и ты, родная речь, и кашель ежеутренний, и огненная влага… Теперь суровых лётчиков пример передо мной несокрушим. У одного из них, у Джима, фляга. Но скряга Джим. Во фляге ром «Бакарди», а? Но Джим скорее выльет, чем нальёт. Зато и отправляться с ним без риска можно в небеса. Аэропорт «La Guardia» работает на вылет и на влёт. Беспересадочный до Сан-Франциско… Четыре такта паузы, а дальше звуковая чудо-полоса – до окончанья диска.
— 2010
Если
Если пойдёшь ты пешком через ручей к развилке, то укрепи гребешком волосы на затылке. Порох и дробь выбрось вон, страхи забудь лесные. Смело шагай, это сон. Хищники в нём не злые. Не подведёт тишина, сумерки не обманут. Глянет из тьмы хижина. Страхи назад отпрянут. Конный туда - ни за что. Дело другое - пеший. Это твоё, это то, где чудеса и леший. В колбе бурлит вещество. Леший бубнит заклятья. Нет у него ничего, кроме его занятья. Кровля над ним ветхая всхлипывает протяжно. Знаешь, он кто? Это я. Или не я, не важно. Важно, что не пропадёшь, даже не огорчишься, - если пешком ты пойдёшь, а не верхом помчишься. Наискосок, за овраг, через ручей и поле… А гребешок - это так, для красоты, не боле.
— 2001
Быстров
Неправда, что Быстров был крепок и суров. Скорее хрупок был он и затылком нездоров. Он мнил себя изгоем, но пойти на криминал не смел, пока лекарств не принимал. Враньё, что сей изгой, истерзанный тоской, решил-таки ограбить супермаркет на Тверской. Решить-то он решил, но не ограбил же, учтём. Эксперты разберутся - что почём. Неправда, что была пальба, и все дела. Пальба была потом и лишь Быстрова извела. Мечтателем он был и домечтался до беды. А может, начитался ерунды. Другой бы не моргал, а этот маргинал три дня топтался в центре, супермаркет выбирал. А выбравши, провёл дрожащей дланью по губе - и гибель стал готовить сам себе. Чтоб вышло без улик, в подвалы он проник, охрану сосчитал, сигнализацию постиг. Он даже куш прикинул, тоже фокусник, смешно! И понял, что не выйдет, не дано. Для виду наш факир, в корзину взяв кефир, к воротам развернулся, но узнал его кассир. За партой с ним сидел когда-то в классе он шестом. Пришлось потолковать о прожитом. Не гангстер, а беда! Судите, господа: ему б кассира в долю, кассу в сумку и айда. А он челом намокшим покивал: до встречи, мол. И медленно в Чертаново убрёл. Враньё, что скрылся он с деньгами за кордон. Он еле заказал себе билет на Лиссабон - и первого апреля вышел из дому с утра. А найден был четвёртого, вчера. Что были мы друзья - опять пример вранья. Иные даже врут, что он и был как будто я. Нерадостно, конечно, да людей не сокрушить. Мечтать предпочитают, а не жить. Его нашли в реке, с отверстием в виске и русско-португальским разговорником в руке. Преступная улыбка на безжизненных устах внушала сожаленье, но не страх. О, сколько ложных мук! О, сколько сразу вдруг! Неправда всё, неправда всё, неправда всё вокруг… Тоской истерзан, я лекарство за щеку кладу и медленно в Чертаново бреду.
— 2001
Сверчки-кузнечики
То ли дело прежде! Крым, Кавказ… Что ни похвали - твоё тотчас. Чином рядовой, лицом министр. Беден, да не жаден, глуп, да быстр… Нынче ж и умён, да звон другой. Сколько ни склоняйся над струной, может, и сведётся гамма к «до», да не отзовётся знамо кто… Где теперь увидишь нас вдвоём? Разве что во сне, и то - в моём. Что теперь ей Крым, Кавказ, Багдад? Нынешний приют её богат - долог в ширину, широк в длину… Там она, должно быть, как в плену, посреди гардин и хризантем так и пропадает, знамо с кем… Рассеку подкладку по стежку, перстень обручальный извлеку. Осмотрю его, вздохну над ним - и зашью обратно швом двойным. Вы, сверчки-кузнечики в ночи! Всякий до утра своё кричи. Пусть под вашу песню в три ручья пленница заплачет, знамо чья… И дают кузнечики концерт, и поют сверчки на весь райцентр, и под эту песню в три ручья сам, однако, первый плачу я. Плачу о безумствах давних дней, о себе тогдашнем и о ней, о кольце, зашитом на два шва, и ещё о том, что жизнь прошла… А наутро морщусь вкось и вкривь, дымчатым стеклом глаза прикрыв. Между тем как пленница горда - вот уж кто не плачет никогда. На окне решётка, дверь с замком, а она не плачет ни о ком. Ни к чему ей тёмные очки. Что же вы, кузнечики-сверчки? Прежде-то, известно, чуть хандра - не жалей вина до дна ведра. Нынче ж и бальзам ценой в брильянт, еле пригубив, верну в сервант. Древний со стены кинжал возьму, паутину-пыль с него сниму. Лезвие протру и рукоять - и повешу на стену опять.
— 2000
Без названия
У меня был удачный день. Я проехал немало миль. Я прослушал богатый набор песен радио-ретро. Я забыл, что такое лень. Я забыл, что такое штиль. И от ветра слетел мой убор - головной, что из фетра. Ждал учтивый меня приём. Вечеринка из мира грёз. Джо Димаджио в списке гостей. Или кто-то подобный. Ждали чаши с вином и льдом, чудо-клавишник виртуоз - и фуршет, без особых затей, но отменно съедобный. А ещё водопад новостей и хозяин предобрый. Он представил меня родне. Я легко полюбил родню. Важный дядя мне руку сдавил (губернатор, не ниже). С двух сторон улыбнулись мне две племянницы-инженю. А вихрастый кузен заявил, что учился в Париже. Грянул клавишник до-ре-ми, откусил от сигары край - и во все свои сколько-то рук принялся за работу. Мёдом ты его не корми, виски с содовой не давай, разреши ты ему этот звук, эту самую ноту. Чтобы всё замелькало вокруг, предаваясь полёту. Между танцами я успел и освоить второй этаж, и кузену допрос учинить: тяжело ли в ученье. Я бильярдную осмотрел, не шутя посетил гараж. И на кухню зашёл уточнить, как печётся печенье. Выбивался ли я из сил? Наряжал ли себя в чалму? Подражал ли Димаджио Джо? Да ни в коем же разе! Я общителен был и мил, ибо помнил, что час тому прикатил в особняк на «пежо», а не в тундру на «КрАЗе». Всё, что делал я, было свежо, как растение в вазе. Уходя, пожевал я льда. Пожелал доброй ночи всем. Двум племянницам я подарил две зелёные груши. И отправился в никуда. Но с три короба перед тем губернатору наговорил возмутительной чуши. А снаружи мела зима. Но за нею пришла весна. Следом лето пришло, а потом - сразу осень, конечно. Предо мною - как в синема - скалы, заросли, племена возникали своим чередом и скрывались неспешно, то пылая бенгальским огнём, то чернея кромешно. У меня был удачный день. Он не кончился до сих пор. До сих пор я и гость и жених - на балу и в пекарне. В небе, несколько набекрень, головной мой парит убор. И фасады окраин родных не мешают пока мне. А не то бы я камня от них не оставил на камне.
— 2001
Nemo
Пока я был никто, не обитал нигде, примерно лет от двух до трёх, я наслаждался тем, что никакой вражде не захватить меня врасплох. Любой в ту пору шторм, иных сбивавший с ног, не досадил бы мне, заметь. И ни один гарпун тогда меня не мог (не говорю - пронзить) задеть. Тогда любая власть, любой творя эдем, не причиняла мне вреда. Ведь я же был никто. И потому никем не назывался я. О да. Именовался я не вожаком вояк, не завсегдатаем таверн. Я тёзкой был тому, кого в подводный мрак отправил странствовать Жюль Верн. Была недвижна зыбь, невысока волна. И мог ли думать я тогда, что мне ещё тонуть, не достигая дна, в стихии злейшей, чем вода. Была надёжна ночь (пока я слыл ничем), как дверь, закрытая на ключ. И только лунный шар, как водолазный шлем, незряче пялился из туч. А предстояло мне не по лазури плыть на зов луны, волны, струны, но рыть болотный торф и чужеземцем слыть на языке любой страны. Вдали от райских рощ, где дышат лавр и мирт, считать отечество тюрьмой и бормотать в сердцах «какой невкусный спирт», лечась от холода зимой. И повергаться ниц, теряя нюх и слух, когда случится вдруг узреть, как стая синих птиц клюёт зелёных мух (лечась от голода, заметь). Перебираться вскачь по разводным мостам, спасаясь из огней в огни. И перебраться прочь, и оказаться там, где чужеземцы лишь одни. Где никакой за мной не уследит Кусто, где не видна блесна ничья. Я раньше был никем. Я и теперь никто. Но только знающий, кто я. А далеко вдали, где в роще бьёт родник и дышат мирт и лавр и клён, уже пустился вплавь мой молодой двойник, ещё не знающий, кто он.
— 2002