Тогда и там

Тогда и там, когда и где назначишь,
о небо, ты живыми нас опять,
неужто петь велишь, а ноты спрячешь
меж тех же звёзд, которых не объять?

Начав с нуля в оптические стёкла
обзор высот, как ныне и досель,
не к тайнам ключ, а только меч Дамокла
найдём мы там – опять ужель?

Сегодня пусть осваивать изустно
взаймы ничей нам выпало мотив:
бывало солоно, бывало вкусно,
и мало кто ушёл не заплатив.

Но завтра нас, уставших повторяться,
ты, небо, вновь безмолвием не встреть.
Не дай в твоих потёмках потеряться.
Не дай в лучах твоих сгореть.

О звёздный плен! Тугая ткань паучья!
Когда теням вернёшь ты кровь и плоть,
отбей начальный такт, напой созвучья.
Не все, но часть. Не так чтобы, но хоть.

Сыграй сигнал – не быть опять на страже.
Опять мотив, но выше на ступень…​
Пусть раньше он подастся нам, чем даже
насущный хлеб на каждый день.
— 2009

2001

Не только мою конкретную цель я понял бы и настиг,
но даже и общий замысел от меня бы не увильнул,
когда бы я – хоть на миг, хоть сразу же как возник –
хоть сколько-нибудь замешкался и мозгами бы шевельнул.
Но – кровь, ни с кем не советуясь, размахнулась на долгий круг,
стопа, не успев опомниться, изготовилась для шагов.
И мне бы сто лет не крюк! Но всё это как-то вдруг,
а главное – в высшей степени независимо от мозгов.
Потом была биография, вся в затмениях, как на Луне.
То насыпь, то котлован, иногда война, но больше возня.
Участвовал я в возне – на чёрт знает чьей стороне…​
И всё это шло и делалось независимо от меня.

Мой век своё отревел, как бык, и сгинул, как мотылёк.
И, тоже не от мозгов, я вместе с ним обмяк и померк.
И вот уже год, как слёг. Но выдержал полный срок.
И почестям соответствовал, и газетчиков не отверг.
Со вспышкой, сказали, снимем тебя, вставай, ветеран, с одра.
Пойдёшь на ура на полосу, где кроссворд и хоккей на льду.
Снимайте, сказал, с утра. С утра сойду на ура.
А после обеда – это уже я вряд ли куда сойду…​
Кто хочет, потом лепи персонажу маузер на стегно,
цепляй типажу медаль о двух сторонах на седую грудь.
Но лет ему – сто одно. И ест он одно пшено.
И всё это отношения не имеет ко мне ничуть.

И если ему, оставленному по выслуге без врагов,
на каждом углу мерещится Пентагон, или Бундесвер,
то это не от мозгов, нисколько не от мозгов,
а только, в известной степени, от давления атмосфер.
Они, атмосферы, давят себе, не глядя – в чью пользу счёт.
А сборная из последних своих пыхтит лошадиных сил.
Клюка мимо шайбы бьёт, медпомощь бежит на лёд,
а лёд – уже год как тронулся. В смысле – двинулся и уплыл.
Сперва завалился в сточные катакомбы кусками он,
затем через фильтры вылился – любо-дорого, аш-два-о –
и дальше на волю, вон, туда же, куда уклон,
и даже, в какой-то степени, независимо от того.
— 2008

Сокольники

Помедлив, пускался рейсовый в разбег —
и, влево взяв за киноцентром,
к Сокольникам катил. Нарядный, сам себе кино.
Водитель, в микрофон урча, как бы с акцентом,
судьбу предсказывал. Но я его не слушал, я смотрел в окно.

Шёл август, не то июнь. Пора экзаменов, жара.
На подступы к вратам твердынь учёных
(воистину старинным — или так, под старину)
смотрел и различал я дебютанток огорчённых.
И победительниц. И среди них одну.

С ней эхом ещё параграф говорил,
без запятых, подряд и слитно,
но новым не мешал чертам, повадке, цвету глаз.
Был взрослый титул ей к лицу. И любопытно,
что вижу я её такою и сейчас. Вернее, лишь сейчас.

Тогда же — хоть и похожею примнилась мне она,
но как бы десятью годами позже,
в пейзаже, не способном уцелеть при монтаже…​
И я был тоже там и сам себе виднелся тоже —
пока не за морем, но на море уже.

Мы, двое, теряли время у воды,
ища мотива для дуэта:
обманывался слух, и речь давалась тяжело.
Задумав, например, слова пройдёт и это,
в её ответном взоре вскоре я читал слова уже прошло.

А сверху, от базы отдыха, с акцентом, голоса
кричали, что сезон закрылся пляжный,
и сохнуть звали нас к огню, и петь про Сулико…​
Один в Москве ходил тогда автобус двухэтажный.
Высоко ездил я и видел далеко.
— 2009

Интермедия 8

Между прочим, чтоб в Австралию попасть –
нужно прыгнуть без разбега дальше всех.
Вот я прыгнул – чуть в окно не улетел,
обомлели все в спортзале.
Физкультурник зафиксировал рекорд –
и меня он, то есть, прямо в чём я был,
моментально-срочно к завучу повел:
вот, мол, полюбуйтесь!

Любоваться завуч пристально не стал,
но заметно было, что доволен-рад.
Даже тут же угоститься предложил
бутербродом с бужениной.
У него их вечно в тумбочке запас,
он в столовой для собаки их берёт.
Между прочим, исключительный кобель.
Глупый, но красивый.

И сказал он (завуч то есть, а не пёс):
дескать, едешь на комиссию в Москву.
Австралийский Олимпийский комитет
приглашает вундеркиндов.
Едет группа завтра поездом ночным,
двое старших и ещё один, как ты,
тоже местный, ты прыгун, а он бегун.
Собирай, брат, вещи.

Сел я в поезд, присмотрелся к бегуну.
Обсудили с ним Австралию-страну.
Он сказал, что видел он её в гробу.
Я сказал, что тоже там же.
Сговорились: как докатим до Москвы,
мы от взрослых оторвёмся – не догнать.
Без надзора погуляем где хотим.
Будет, мол, что вспомнить.

Потоптали мы столицу хорошо.
Сосчитали башни древнего Кремля.
Возле ЦУМа разругались-разошлись.
В Лужниках сошлись обратно.
У трамплина по площадке смотровой
послонялись, поглазели на закат.
Солнце скрылось, дождь пошёл, и стало нам
холодно и скучно.

Деньги наши утром кончились ещё.
Их ведь толком сразу не было почти.
За спасибо даром частник-весельчак
нас подвёз до Каланчёвки.
На Казанском, где торговый закуток,
мы взломали продовольственный ларёк.
Нас поймали, посадили под замок.
Третий час не кормят.

Дайте грифель, я на стенке напишу:
здесь был Павлик из Ростова-на-Дону.
С места прыгнул дальше он, чем кенгуру.
Вы его домой отправьте.
День рожденья через месяц у него.
Стукнет ровно Павлику шестнадцать лет.
Он в Ростове сам в милицию пойдёт –
и получит паспорт.
— 2011

Как будто

Опять торговец бумажным счастьем
свой короб носит по дворам и ручку крутит.
На всём приморье — туман с ненастьем,
а он о радугах поёт. Должно быть, шутит.
Кромешный смог на город лёг, в порту заторы…​
А счастье — что ж! Всё только ложь.
Где света ждёшь — всё шторы.

Бумажной чушью шутник торгует,
распелся — что твой зазывала перед пьесой.
Как будто знает, о чём толкует,
хотя сюжет и от него закрыт завесой.
Катрин-шарман…​ туман, туман в порту ненастном.
За грош соврав — торгаш неправ.
Но спев-сыграв — воздаст нам.

Одна музыка — товар дешёвый,
её кто разве что не чуток, тот не слышит.
Она пред светом покров тяжёлый
пускай не сдвинет, но всколеблет и всколышет.
Что там за ним? Конечно, Крым. Конечно, бухта.
Катрин-шарман, жасмин-шафран…​
А не туман. Как будто.

Покров сомкнётся, жасмин завянет.
Шарманку выбросив, торгаш освоит лютню.
В чём соль сюжета — ясней не станет,
но дым над гаванью растает сам к полудню.
Условный знак пришлет маяк, моргнув из Крыма.
А ровно в час придет баркас,
на этот раз — не мимо…​

Всё дело в нотной беспечной строчке.
Не ты поладишь с ней: она с тобой поладит.
Расчёт по курсу — в конечной точке,
где разве только кто не чуток, тот не платит.
А Крым ли там, иль Амстердам, Марсель, Калькутта…​
Отсель дотоль — всё только соль.
Да соль-бемоль. Как будто.
— 2011

Звёзды и полосы

Насчет судьбы не верьте, барышня, другим вслепую.
Ни даже мне, при том, что зорок я поболее, чем все,
и, глянув на небо, могу судьбу прочесть любую.
На звёзды гляну – и прочту судьбу любую,
чью пожелаете. И вашу в том числе.

Небесный свод, который даже днём не пуст, всё полон,
веками влёк хотевших вычислить удачу и провал.
Их было много, кто хотел. И я – один, кто понял.
При том, что даже не хотел, но как-то понял.
Все только щурились, а я расшифровал.

Цветов и премий не вручают люди мне за это
и не торопятся на каждом воспевать меня углу,
поскольку звёздного я людям не открыл секрета.
Я им небесного не подарил секрета.
Они хорошие, но я их не люблю.

Прожить – не поле пересечь. Гоните прочь посулы.
А хоть и в поле, вам ли, барышня, пристало знать межу?
Сегодня ваши мне понравились глаза и скулы.
Сначала всё-таки глаза, но также скулы.
Однако вам я тайны тоже не скажу.

А если даже и скажу, то нипочём вам тайна:
уже вы на поле, в страде, повсюду жатва и косьба.
В комбинезоне вы, в кабине, за рулём комбайна.
Вам так положено, вы за рулём комбайна.
У вас роскошная дальнейшая судьба.

Вы жнёте полосу, никто не равен вам в сноровке.
Машина блещет новизной, сияют гайки и болты.
А на обочине, от вашей полосы в сторонке –
не кто иной как я, невдалеке, в сторонке,
феноменальный злак, я в дождевой воронке
расту, ничем не отличаясь от ботвы.
— 2012

Ривьера

Счастлив, несчастлив, то в ярость впадает игрок, то скорбит.
То он успехом встревожен, то крахом убит или ранен.
Словно фортуна не то же подарит ему, что возьмёт.
Словно доходу бывает не равен расход.

Случай — не чудо, не крылья со взлётом, а так, только шум.
Нет же, давай нам, как детям, украдкой изюм из пирожных.
Разве не самым он зорким учётом учтён в небесах?
Разве не взвешен на самых надёжных весах?

Снова — рулетка, Ривьера, природа. Вода как вода.
Сутки азарта на сутки в кибитке, туда и оттуда.
Что же в остатке, помимо расхода монет и бумаг?
Только досада, что снова не чудо, а так…​

Всё же поедем, половим златого тельца на овёс.
К морю привыкнем, погоду претерпим, авось не цунами.
Словно не наша удача задолго до нас решена.
Или не кем-то, чья воля над нами одна.
— 2012

Чужая музыка 3

На двухколёсном, небезопасном – эка печаль, что нет своего! –
взял покататься и покатился, только и видели малолетку.
Он уже в центре аттракциона, разве что кепка на нём не в клетку,
а металлический звон и грохот – лучшая музыка для него.

Музыка рядом реет и веет, будучи тоже, как он, дитя.
Тоже и навыка не имеет, но не робеет, вослед летя.
Всё горячей она пламенеет, сумерки блёсткою золотя.

Зрителей просим не утруждаться здравыми отзывами извне.
У акробата своя забота, он в пируэте и на шпагате,
он игнорирует равновесье, благо что музыка на подхвате,
словом, живётся ему нескучно. Так поначалу жилось и мне.

Тоже звенелось и гремелось, без угомона, не по уму…​
Но докатилась та неумелость до понимания – что к чему.
И обратилась в окаменелость. Я рассказал бы о ней ему,

да не услышит. Сел и поехал. Он не надеется поумнеть.
О тормозах позабыл и мчится, хрупкого транспорта не жалеет.
Не разумеет цены помехам – и не заметит, как одолеет.
И не получится разучиться, так и придётся потом уметь.

Если недолго – пусть недолго, лишь бы на первом уже лету
мокрый асфальт и чёрная «Волга» не сокрушили музыку ту.

Лишь бы не вдруг она полиняла, даже отделавшись хромотой.
Лишь бы и дальше не понимала – что её держит над немотой.
Всё бы циркачку напоминала в сумерках блёсткою золотой.
— 2012

Там же, тогда же

Рыдай, труба, над морем и прибоем!
Прощальный наш трубя привет волнам,
в кочевье посуху своим ты воем
напутствуй нас. И впредь сопутствуй нам.

Ничья родня, дельфиньи побратимы,
материка достигшие в ладье,
большой землёй теперь должны пройти мы —
и выйти вновь к большой воде.

Вот-вот замрёт музыка брызг и пены,
затмит глаза разлука с синевой.
Но наших странствий ты, труба, напевы
на здешний лад, коль сможешь, перевой.

Весьма всерьёз мы в лес идём медвежий,
где редок луч, ленив и робок звук —
и как бы нет обоих побережий.
Но есть молва о них, о двух.

Молве ли той, туземцу ли в вигваме
морской акцент берёмся мы привить?
Не уставай, труба. Напето нами
обильно впрок. Всего не перевыть.

Вот-вот отряд построится в колонны
для долгих вёрст и трудного труда.
Глаза темны. Движенья экономны.
Ничья родня. Лиха беда.
— 2011

Цыбин

Оно не то чтоб Цыбин был с двойным натура дном:
когда в натуре бездна, речи нет об дне двойном.
Не нужно для величья ни котурнов, ни двуличья:
иного хоть во мрамор посели, он так и будет гном.
А Цыбин, с малолетства не терпевший мотовства,
жил в сером новострое (даром слава, что Москва),
но если кто меж смертных понимал в деньгах несметных
и кто, вложив червонец, наживал не два, но двадцать два, –
    то Цыбин был.

Во вздорный рынок чёрный он внедрил стандарт и сорт.
И там, где кособочился кустарный натюрморт,
возникло что-то с чем-то в духе фресок чинквеченто.
Не зря бродили слухи по Москве, что Цыбин в чём-то чёрт.
Не зря вошли в легенду келья та и тот планшет,
где, формулы чертя и конструируя сюжет,
в одном лице Кулибин и Хичкок, магистр Цыбин
влиял на экспорт нефти, на бюджет страны и свой бюджет.

Но зря потом, в суде, к нему под видом интервью
пристал какой-то деятель, похожий на змею:
могли б, мол, душу бесу вы продать из интересу?
И Цыбин грандиозно пошутил: смотря почём и чью.
Ах, Цыбин! Я не рядом был, но кабы рядом был, –
я тотчас бы с нахала сбил его гражданский пыл:
не тратя слов, ему бы выбил я глаза и зубы,
особо – если выпил бы. Но Цыбин отродясь не пил.
    И в шутку свёл.

Держа надзор за всеми, от акул до прилипал,
он в каждом, даже в том, кто оступился или пал,
провидел звеньевого сферы сбыта теневого:
иные хоть во сне слепцы, а Цыба никогда не спал.
И мы, вообразив, что соответственно умны,
с готовностью на то употребили бы умы,
чтоб, скажем, город Рыбинск переделать в город Цыбинск.
Но весь масштаб вождя нам было не дано понять, увы.

В безвременье глухом, где честь и совесть набекрень,
мы помнили, что Цыбин – это камень и кремень.
Но в нём искали друга мы, когда свистела вьюга,
однако устремлялись не к нему, когда цвела сирень.
А в нём, когда она цвела и пели соловьи,
рождался композитор, типа Цезаря Кюи.
И ночью в келье тёмной ре минор клубился томный,
вибрировали септимы и слышалось фюи-фюи.
    То Цыбин был.

И плыл ноктюрн в Женеву в спецвагоне из брони.
Зелёные огни не предвещали западни.
И скважины качали нефть, и шахты не скучали.
Казна чесала голову. А гений колдовал в тени.
Не то чтоб неуклюж, невзрачен или там не дюж,
он как-то не равнялся тем, кто взрачен и уклюж.
Был высшего пошиба человек-оркестр Цыба,
такому не конвой бы, а спасибо лишь, да поздно уж.

Сочли в суде, что доля, надлежавшая казне,
не просто утрясалась в промежуточном звене,
но грубо нарезалась вкривь и вкось, как оказалось.
А верно или дурно суд судил, о том судить не мне.
Аккордно или сдельно правоведы-храбрецы
явили образцы проникновенной хрипотцы,
но демон шахт и скважин был всемернейше посажен –
за то, за что никто бы на себя вины не взял, а Цы…​
    а Цыбин взял.

И нынче, если родич поселково-хуторской
решает на каникулах развлечь себя Москвой,
я в центре культпоходом не кружу с овощеводом.
Ему служу я гидом, но вожу не по Тверской-Ямской.
Выгуливаю я его по цыбинским местам:
Калужская, Беляево, Коньково, Тёплый стан,
где мнится временами, будто Цыбин снова с нами,
и губы прямо сами шепчут: Цыбин, ты в архив не сдан!

Ты компас наш земной, а также посох и праща.
Ты знаешь, как отчизну обустроить сообща.
Откликнись, невидимка! Но асфальтовая дымка
молчит, за нашу косность нам отмщая, мстя и даже мща.
    Конечно, мща.
— 2006

Не только

Скажу себе: не возводи к Эдему и Адаму,
не подступай издалека, не заходи окольно.
В проводники возьми напев, махнув оркестру в яму,
чтоб оглушал не наповал, но бередил пребольно.
И начинай по существу: влюбился мальчик в даму,
но до него ей дела нет. Она живёт превольно.

Он новичок. Не знает нот. Он натворит ошибок.
Но дама в них – и в нём самом – участия не примет.
Как все юнцы, он угловат. Как немцы все, негибок.
Но не она его смягчит и с недругом разнимет.
Не от неё, хоть и смешон, дождётся он улыбок.
И упадёт. Но не она его с земли подымет.

Семь, нет, восемь уже лет, как был ей тоже как бы мираж:
мелькнул всадник – и куда-то дальше вскачь повёз депешу…​
В тот год что ей выжить помогло? Похоже, набожность одна.
Лазурь, чётки. Gott der Vater und Gott der Sohn.

Не весь погас мираж, воспламенив её тевтонскую кровь.
Не сам выцвел, сумеречной рябью стал, мечтой, метелью…​
Семь лет, быт, замужество – и нервы, нервы! – сделали своё.
От них даже Gott der heilige Geist не спас.

Кому мольбы пред алтарём. Кому верхом в генштабы.
Кого метель, кого мечта заворожит-завьюжит.
А новичок, переболев, преодолев ухабы,
ещё дойдёт до кладовых и до чинов дослужит.
От каковых она одна его теперь спасла бы.
Но до юнца ей дела нет. Она живёт – не тужит.

Нынче в замке у неё как раз, проездом в город Берлин,
вот-вот грянет струнный коллектив, живьём. Округа в сборе.
Лёд с утра к вискам, и наготове капли те, что принимать
велел доктор с ложки мельхиоровой дважды в день.

Принять – и в тёмном верхнем этаже почти забыться, пока –
потом, после – горничная или секретарь, войдя, доложит,
что квартет столичный за искусство деньги взять не захотел,
сыграл даром. И с виолончелями отбыл прочь.

Скажу себе: не удивил, но убедил всецело,
что сам отнюдь не новичок, понахватался толка.
Что знаешь нот упрямый лад – и вяжешь их умело.
Как по канве узоры шьёшь. Но рвётся там, где тонко,
где всё о том, что никому ни до кого нет дела.
Спрошу себя: ведь ты о том? Отвечу: нет, не только.
— 2013

Конец 2-й части

Когда меня разжалуют, объявят несуразностью
и выметут за дверь железным помелом,
когда не только умственно, но всею прямо плотию,
всей кожею своей постигну я беду, –
тогда за утешением я не пойду к счастливому. Я к честному пойду.

Счастливый – это фикция, он это только временно,
не век ему на смак отдельное меню.
Сегодня он блаженствует, а завтра революция
лишит его всего, что нажил он горбом.
Прощай, с довеском порция, и с пряностию специя, и с трюфелем-грибом!

Не всё удача веером: бывает, что и профилем.
Недолго молодцу в лампасах щеголять.
Сегодня он командует, а завтра интервенция
прижмёт его к земле печатию с гербом.
А следом инквизиция, так та ещё и плетию, и молотом-серпом.

Не нужно мне счастливого с его опасным золотом
в товарищи-друзья. Я к честному пойду.
Когда меня разжалуют и отовсюду выгонят,
на чёрных прокатив со свистом-ветерком, –
я не пойду к счастливому: он тот, над кем заклятие и колокол по ком.

А с честным что ты сделаешь? Он век живет под яблоней,
и падалицу ест он вечером и днём.
Когда по всем позициям останусь я без бонуса,
к чему бы что ни шло – я к честному пойду,
когда, достигнув градуса, вода вернётся в облако, а золото – в руду.

Недолго будет ласкова традиция кредитная:
бери, мол, не робей, сочтёмся, чай, свои…​
Когда по всем позициям я рухну ниже минуса,
я к честному пойду. Хоть лично не знаком.
Направлюсь по наитию, без адреса, без компаса, по камушкам пешком.

А камушки колеблются, столетие кончается,
полнеба заслонил рекламный дирижабль.
Светило светит нехотя, просторы пахнут севером,
зима из-за угла, как в цирке: здравствуй, Бом!
И счёт в почтовом ящике, такая сумма прописью, что волосы дыбом.
— 2011

«Травиата»

Юность кончилась - и чудесно. Вспомнить нечего, блажь одна.
Школьным играм цена известна. Да и сегодняшним - грош цена.
Вот я в опере, мне тревожно. Бархат, публика. Два звонка.
Нечто важно и непреложно грядёт, из тьмы еле звуча пока,
когти пробуя осторожно, как сонный зверь, спущенный с поводка.

Зверю этому - для чего я? Этой музыке - я к чему?
Что в ней ревность, недуг, неволя? По-итальянски я не пойму.
Впрочем, внятен и сам собою контур, виденный сотню раз:
стать невеста должна женою. Иначе крах, ибо всему свой час.
Ибо небо кропит живою водою зря неисцелимых нас.

Бал взрывается и клубится. Брызги, возгласы, топот слуг.
«Все убийцы и я убийца», - думает публика чуть не вслух.
Тенор главный сейчас охрипнет. Мелкий зыблется нотный знак.
То споткнётся смычок, то всхлипнет, но, пряча вздох, делает новый шаг.
Меркнет свет. Виолетта гибнет. И как мне жить, Боже мой, дальше? Как?

Чей был выигрыш? Кто противник? Вспять оглянешься - пепел сплошь.
Страхам школьным цена полтинник. А уж теперешним - вовсе грош.
Зверь летучий в дымах и саже, небыль-музыка, мир иной.
Или горд не вполне ты, даже уже почти располагая мной?
Скройся прочь, улетай. Куда же летишь ты? Стой, повремени, я твой.
— 2002

Волхонка

Душа в ухабах, денег ни гроша,
в мозгу помехи и морзянка.
А по Волхонке марсианка
проходит мимо не спеша.

Её осанка вся как нервный тик,
её глаза как две напасти.
При ней болонка лунной масти
и зонтик цвета электрик.

Танцует-пляшет зонтик за плечом.
Каблук подбит подковкой звонкой.
И тучи реют над Волхонкой.
Но марсианке нипочём.

Туда, где раньше был бассейн «Москва»,
она не смотрит и не слышит,
как всё вослед ей тяжко дышит.
Включая дышащих едва.

Бушует ливень, мокнет стар и млад.
С неё одной вода как с гуся.
Пойду в монахи постригуся.
Не то влюблюся в этот ад.

На Марсе жизни нет и счастья нет.
А если есть покой и воля,
то для чего я, чуть не воя,
таращусь тоже ей вослед?

Махнуть бы двести, крылья обрести
и полететь за ней, курлыча.
Спасти себя от паралича,
неотвратимого почти.

Но ни гроша, ни спирта, вот беда.
И как взлетишь, когда не птица?
Пойти в бассейне утопиться?
Так он закопан навсегда!

Сидел бы дома, ел бы свой творог,
с самим собой играл бы в нарды.
Но дёрнул чёрт за бакенбарды -
и на Волхонку отволок.

Зачем не форвард я из ЦСКА?
Зачем родился не в Гонконге?
Идёт вакханка по Волхонке.
Уже Остоженка близка.

Вон Юго-Запад с горки подмигнул.
Gaudeamus, alma mater,
где столько раз, ища фарватер,
я заблуждался и тонул…​

А каблучок подковкой - звяк-звяк-звяк.
Волхонка в двух вершках от ада.
Болонка держится как надо.
А марсианка ещё как!

Одна надежда, что вот-вот с высот,
разрезав чёрный свод небесный,
в неё ударит свет отвесный.
И содрогнётся чёрный свод.

Вот-вот.
— 2001

Застольная

Долго ли, коротко случай судил
жить нам - не думай, не мучай.
Досадно только, что уж год как он, случай,
наших дорог не сводил.
    Давний товарищ, родная душа!
    Пусть же не молкнет бокалов музыка.
    Вот напиток в ледяном штофе,
    вот анчоусы и брусника…​
    Сядем утешаться беседой,
    досветла огней не туша.

Трепет младой, обманувшись, исчез -
вместе с любовью до гроба.
Какой внезапности, какого озноба
ждать нам ещё от небес?
    Вздорной молвы ли нам не перенесть?
    Дерзкой ли смуты племён одичалых?
    Нас ли огорошит коварство
    цезарей великих и малых?
    Это мы уж как-нибудь знаем.
    Но насчёт иного - Бог весть.

Лишь бы не нынче о дыбе с крюком.
Лишь бы о главном ни звука…​
Музыка кончится, настанет разлука,
хватимся - пусто кругом.
    Лейся ж в бокалы, живая вода!
    Помнить о бренном - себе же дороже.
    Будем безмятежны, ведь если
    счастие не это, то что же?
    Если не оно теперь с нами,
    где оно в природе тогда?

Порознь наутро, как в прошлом году,
вновь нас догонит похмелье -
в открытом море ли, в разбойном ущелье,
в тяжком столичном чаду…​
    Руку, товарищ, пока не рассвет!
    Всё изменилось, не всё миновалось.
    Вдоволь сохранилось напитка,
    ягоды изрядно осталось,
    есть разнообразные крылья:
    сколько хочешь выбирай цвет.

Чёрные - для всеустрашенья.
Белые - чтоб выше леталось.
Алые - на случай триумфа.
Может, только золотых нет.
— 2001

Сейчас и здесь

В конце времён, в похмелье карнавальном,
резвимся мы меж масок и гримас.
Что будет после нас – того не жаль нам.
Ничто иным не будет, чем при нас.

Почём нам знать, грызя орешки с блюдца,
что в свой черёд, ещё до главных блюд,
уже слились (не то вот-вот сольются)
«тогда и там» с «теперь и тут»…​

Пока в руках штурвалы и поводья.
Пока не наш закон – семь раз отмерь.
Ко всем словам у нас одна мелодия:
па-па-ба-па, судьба стучится в дверь.

Никак невмочь заметить из-под маски,
что дверь снята, пустой дверной косяк –
и мрак вокруг, и надпись по-романски:
входя, оставь надежду всяк.

Валим валом и платим бесшабашно
сезонный взнос – авансом, как в метро.
Кассирам весело, актёрам страшно.
Такой аншлаг – а действие мертво.

Воздета длань, подставлена ланита,
и есть удар, но нет за ним хлопка…​
Похоже, что commedia finita.
Пора, пора. Пока, пока.
— 2012